|
||||||||||||||
5Васильевский остров покачивался под порывами сильного ветра. Стальные мосты, звеня огромными коваными цепями, едва удерживали его на петербургском причале. Прямые линии, отмеченные редкими пунктирами прохожих, изгибались и теряли четкую перспективу будущего. Морской вокзал сигнализировал тревожными огнями лондонскому туману и гамбургскому счету. Наискосок от Морского вокзала покоилась неколебимая твердыня позднего русского классицизма. Ее не страшили ни мрачные волны наводнения, ни свинцовые тучи Балтики. Это был надежный форпост мужества, суровая цитадель традиции, святой храм подлинного искусства. За его стенами расцветала настоящая творческая мысль. Короче, здесь, на излете Большого проспекта Васильевского острова, в небольшом старинном особняке находилась мастерская Владимира Горевого. «Милости прошу», – широким жестом приглашал скульптор в свою храмовину, и Евгений Васильевский со священным трепетом переступал порог грандиозной залы с высокими окнами и обширными антресолями, куда устремлялась железная спираль лестницы. Всякий раз Евгений испытывал необъяснимое желание подняться по ней и взглянуть на пространство залы с глухой антресольной высоты. Взгляд сверху меняет впечатление об изваяниях, расставленных по периметру мастерской. Император Павел Первый, например, весьма самоуверенно расположившийся на троне, кажется не таким величественным, а его чуть-чуть покосившаяся корона похожа на саму шапку Мономаха, какую народный самодержец, точно разудалый возничий, залихватски сдвинул набекрень. Екатерина Великая, конечно, выглядит не гордой царицей полночных стран, как могло померещиться снизу, а богатой дамой, полновесно дефилирующей по аллее в изысканном наряде. И только великолепный образ египетской богини Сохмет остается таким же, поскольку ее львиная пасть устремлена ввысь, а раскосые глаза заворожены призрачным видением гигантского красного солнца, восходящего над седой пучиной мира. Разглядывая эту прекрасную даму, Евгений с улыбкой вспомнил о недавнем проекте, предпринятом совместно со знаменитым скульптором, – проекте веселом и чудаковатом, но чересчур дерзком, чтобы быть воплощенным. В державном Петербурге намечалось необычайное торжество матриархата, чего здесь не бывало как минимум два последних столетия. И вот, взирая на это неостановимое гендерное шествие к власти, друзья рискнули предложить петербуржцам низвергнуть памятник Владимиру Ильичу Ленину, некогда утвержденный перед Смольным, а взамен на пьедестал гранитной диктатуры воздвигнуть чудесную статую египетской богини. Правда, этому препятствовало одно существенное обстоятельство. Дело в том, что Сохмет, подобно упомянутому вождю мировой революции, также славилась своей неслыханной кровожадностью, которую ее бедный солнечный отец периодически утолял лишь с помощью ячменного пива, обманным способом подкрашенного под кровь. Евгений взялся улучшить отрицательный имидж богини, опубликовав в респектабельной газете «Санкт-Петербургские ведомости» пространную статью, где искусно превратил страшную львиную пасть Сохмет в безобидную кошачью мордочку ее сестры Хатхор – покровительницы домашнего очага и сердечной любовной неги. В самом деле, что тут такого: была львица – стала кошка? В конце концов, двойственность всегда была присуща капризной женской натуре. К тому же Сохмет и Хатхор считались не только родными сестрами, но и очами своего солнечного отца, так что подобная метаморфоза истолковывалось автором статьи как невинная замена ока на око. К счастью, публикация не возымела должного воздействия на прохладные умы петербуржцев, благоразумно воздержавшихся от повального низвержения истуканов, и победивший матриархат, потрясая львиной гривой, воцарился на берегах Невы без соответствующего монументального оформления. – Хороша подполковница! – цокал языком скульптор, поглаживая Сохмет по голой щиколотке. – Перед Смольным ее поставить в самый раз, в самый раз – поставить перед Смольным. Мало кто знал, что стройная натурщица, позировавшая Владимиру Горевому, на самом деле была милицейской подполковницей и чуть ли не супружницей того самого Аверьяныча, который громыхал волосатым кулаком по пивному столу. Раздеваясь, подполковница оборачивалась соблазнительной красоткой, с которой хотелось немного поразвлечься на мягкой перинке, а когда вновь облачалась в синий мундир с двумя кровавыми струйками, стекающими по плечам, то возникало желание как можно быстрее расстаться. У подполковницы не то что фигура менялась на какую-то топорную, а даже сладкий голосок приобретал хрипловатый тембр, созвучный отрывистому рыку. Воистину: в каждой кошке скрывается львица, в каждой женщине – подполковница. – Да, военный чин у тебя получился замечательно, можно сказать, гениально получился, – с тайным умыслом похвалил Евгений скульптора. – А почему бы теперь тебе не заняться чином гражданским и не вылепить бюст рядового чинуши, этакого вдохновенного крючкотвора и искреннего почитателя законной буквы? Почему бы не создать памятник настоящему российскому бюрократу? Быть может, он лучше подойдет к классической панораме Смольного, чем твоя подполковница. – Это не ко мне, это к Чуркину, – обиделся Горевой, никак не ожидая услышать такую галиматью от поэта, кичащегося своим безупречным вкусом. – Это Чуркин ваяет памятники профессиям. Вон жандарма в немецкой каске навалял, теперь ваяет мусорщика с мраморной лопатой. А завтра, поди, почтальона отольет с толстой сумкой на ремне. Это был давний спор между художниками. Один отстаивал принципы модельного искусства, где объектом изображения была некая фигура социума в натуральную величину, которая устанавливалась на улочках-переулочках – поближе к прогуливающимся добропорядочным обывателям. Подобные безликие манекены булочников и пивоваров в маленьких европейских городах создают иллюзорную атмосферу теплого домашнего уюта. Их монументальное достоинство – в абсолютной непримечательности и утилитарности. Другой художник называл эти невыразительные статуйки грубыми бюргерскими поделками, недостойными великого русского искусства. По его глубокому убеждению, объектом изображения должна быть колоритная личность, сложная трагическая фигура эпохи, отмеченная божественным знаком. «Петербург, – проповедовал Владимир Горевой, – величественная столица империи, и здесь нет места чугунным болванчикам подворотен. Здесь должна звенеть и петь священная бронза царей и цариц, прекрасных поэтов и зодчих мысли». Не трудно догадаться, что в нынешние времена, когда золотым стандартом бытия стала не бесконечная небесная вертикаль, а отглаженный европейский шнурок, дискутирующие художники оказались по разные стороны добра и зла: один возглавил всемогущий академический ректорат, а другой продолжал потихоньку преподавать на кафедре вечности. И вот третьего дня давний философский спор между ними закончился тихо и тривиально, как мелкий осенний дождь, – Владимир Горевой был уволен из Академии классических искусств. – Представляешь, – жаловался Евгению скульптор, тыча пальцем в бесцветную бумажку клеветы, – Чуркин обвинил меня в том, что я будто бы стащил моток проволоки. Зачем мне его ржавая проволока? Да пошел он к Вере Игнатьевне со своей ржавой проволокой! Имя Веры Игнатьевны Мухиной было нарицательным, поскольку именно она, следуя принципам европейского модельного искусства, создала русский аналог усредненной фигуры социума. Ярким образчиком ее творчества стала колоссальная символическая композиция, где никелированный пролетарий сливался с никелированной колхозницей в едином трудовом порыве. Подобное никелированное воплощение слишком человеческого едва ли являлось гуманным, ибо известно – когда обычного рядового человека воздвигают на пьедестал невероятной высоты, он поневоле превращается в чудовище. И потому всякого, кто пытался исповедовать модельную исключительность, настоящий русский художник посылал подальше – к Вере Игнатьевне. Понятно, что такое неслыханное ругательство в первую очередь относилось к Чуркину. – Подожди, подожди не бранись, – Евгений внимательно изучал предъявленную бумажку клеветы. – Вот тут написано, что ты самовольно разгрузил какую-то машину с арматурой, да еще потребовал заплатить за это. – Ты что, считаешь, что я подрабатываю грузчиком? Я вообще-то академик, а не грузчик! Как ты себе это представляешь: стоит на улице машина с металлоломом, мимо идет себе академик и вдруг ни с того, ни с сего начинает ее разгружать, а потом направляется в ректорат и говорит, что, мол, я тут по личному почину разгрузил целую машину труб, так будьте добры, заплатите мне за честный труд и грузовую доблесть? – Ну, если академик был пьян, то… – Да трезвым я был, трезвым. Академики всегда трезвы, когда проходят мимо машин. А спьяну я палец о палец не ударю – не то, чтобы трубы всякие разгружать. – А может быть, ты силовик? – продолжал подтрунивать Евгений. – Решил от нечего делать поиграть мускулами, слегка размяться. – Силовики сегодня трубы не разгружают. Силовики сегодня играют на трубах судьбы. Евгений закурил. Проблема статуса человека, столь злободневная в современном киническом мире, теперь коснулась и его товарища. Он живо представил себе будущее: сначала человек, потеряв статус, некоторое время на что-то надеется, на что-то рассчитывает, потом время для него останавливается, желаемое возвращение представляется несбыточным, человек окончательно обретает статус бывшего человека и в один прекрасный день обнаруживает себя у помойного бачка или Диогеновой бочки, что, в сущности, одно и то же. Ну а дальше начинается последний акт этой печальной драмы – драмы мизантропа, которому приходится общаться с себе подобными, как обычно говаривал, наблюдая за скользящими пируэтами бомжей вокруг помойного бачка, итальянский посланник Сардоникус, некогда прилежный ученик скульптора, а затем скиталец по ближнему краю света – Египту. – Увы, теперь мне нужны не клодтовские кони, а Кони, – как-то безрадостно прокаламбурил Горевой. – Какие кони? – переспросил Евгений, загасив сигарету о край пепельницы, переполненной окурками сомнений и тягостных раздумий. – Ты о чем? – Да-да, теперь мне нужен очень хороший юрист, такой, как Кони. У тебя нет на примете Кони, который защитит мою академическую честь? Я с ним обязательно расплачусь. Ей Богу, расплачусь. У меня еще есть кое-какие деньжата. Евгения внезапно осенило – как будто гром среди ясного неба, вспыхнуло озарение, и на ум пришла спасительная идея. – Ну Кони, конечно, на примете у меня нет, а вот хороший правовед найдется, – спокойно заверил он. – Это больше, чем просто адвокат. Это – местный недооцененный Цицерон, ненароком скрещенный с переоцененным Нероном. И достанется он тебе почти бесплатно. – Как бесплатно? – возмутился Горевой. – Я никогда в жизни не ел бесплатного сыра! Все ел – ветчину, буженину, грудинку с корейкой. Даже утиное крылышко ел у китайского посла, а вот бесплатного сыра – никогда! – Многое потерял, придется разнообразить меню этим деликатесом, пока не поздно, – Евгений спешил поделиться со скульптором своей осиянной идеей. – Какая безделица – памятник соорудить! А я-то, грешным делом, подумал, что… Распахнулась входная дверь, и в храмовину вошла Оленька, верная спутница Владимира Горевого на большом проспекте жизни. Рядом с продубленным кряжистым скульптором она выглядела тростинкой, хрупкой и бледной. Смутившись, девушка достала из сумочки длинный конверт, обклеенный египетскими марками пирамид и зеленых фиников. Конечно, конверт был уже бесцеремонно вскрыт, как гробница последнего фараона. – Вот, от господина Сардоникуса весточка прилетела, – извинилась Оленька, протягивая письмо итальянского посланника. – Он пишет, что иллюзия – это единственная реальность, на которую можно хоть как-то рассчитывать.
|
||||||||||||||